Комментарии и анализ
«Похожий на еврея, или О взаимопомощи и продвижении»
04.12.2018, Наследие Я борец за свободное употребление слова «еврей». Сколько можно вздрагивать от этого обстоятельства? Я вспомнил Розанова, который написал, по-моему, еще в 1906 году в связи с какими-то манифестами в своих записочках: «Экая теперь забота для русского интеллигента, как бы еврея не обидеть?..» Слово «еврей» режется пополам: произнесенное евреем и неевреем. Слова «еврей» и «русский» существуют, они не оскорбительны, и до каких пор я должен вздрагивать, что я русский?!
Мы живем в стране, у которой практически до сих пор нет менталитета. Кто такие русские, сказать трудно. Когда у меня спрашивают: кто такие русские? – я говорю: знаете, это не получившиеся немцы, не получившиеся евреи, не получившиеся японцы. И точно так же с кавычками у меня спрашивают: «А почему японцы?» Про евреев или немцев почему-то не спрашивают. Как и слово «еврей», еврейский вопрос есть и его нет – раздвоение сознания.
Так получилось, что я, русский человек, в «Пушкинском доме» поднял еврейский вопрос. Мы с евреями объединены одной любовью – любовью к русскому языку. Это еще отметил Борис Парамонов в эссе «Русский человек как еврей». Оно начинается именно с этой раскладки, что людей, настолько посвятивших себя слову или уверовавших в него, как русский или еврей, нет. Поэтому их так легко надуть и обмануть, потому что они слишком верят в слово, полностью начинают ему соответствовать. Нет лучших читателей и нет более филологически языковых народов, чем евреи. А язык у нас общий, и я на нем с вами говорю. Ничего более русского, чем язык, у нас нет. Действительно, не существует неба русского, а вот язык есть. Природа? Литература? Так она же языком написана. Без литературы нет языка. Литература – это орган языка, без него литературы не существует. Так же как и без народа. Народ – это тоже орган языка. Понятие это тоже закавыченное и оскверненное.
У меня в 1998 году вышла книга «Неизбежность ненаписанного», первый опыт автобиографии. Но из нее выпала одна глава, она называлась «Еврейские ангелы». Я побоялся – а вдруг не так поймут, что-то подумают. Лживый страх, в котором, может быть, виноваты обе стороны. Я кратко перескажу эту главу и вспомню заодно людей, из которых многих уже нет. И это не подделка. Это факт моей жизни.
Так случилось, что во время блокады Ленинграда меня спасла жена моего дядьки, о ней написан рассказ «Похороны доктора». Она меня спасла, когда, вынося из госпиталя, отдала мне свою кашу. Я до сих пор помню эту кашу, она была, как клейстер, с концентрическими отпечатками на кастрюльке, более похожая на морскую раковину, чем на кашу. Но мне в четырехлетнем возрасте удалось пережить зиму. Она меня спасла в ту зиму, а потом сказала матери: «Уезжай». И мать умудрилась вывезти нас с братом в 1942 году по блокадному ладожскому ломающемуся льду. Когда я оглядываюсь назад, то замечаю: каждый раз в какой-то важный момент моей жизни ниоткуда появляется человек, который потом оказывается евреем.
Тетка для меня была первой.
Живу я себе спокойно без евреев, даже не замечаю, что тетка тоже со мной живет в квартире. Я ничего этого не замечаю и ничего не пишу. Я был знаменит чудовищными мышцами, изобрел то, что потом стало в моде, при Сталине это не было разрешено. Я был культуристом и накачался так, что был знаменит, как Шварценеггер своего времени. В 1956 году, во время оттепели, выхожу из кинотеатра, где проходила неделя итальянского кино. Посмотрел фильм «Дорога» Федерико Феллини, который меня совершенно потряс. Встречаю моего соученика. И начинаю ему излагать свои суждения по поводу фильма. Он был так поражен, что, кроме мускулов, у меня есть и мысли, что пригласил меня в литературное объединение. Когда я туда попал, то понял, что попал в свою среду. Так мне пришлось начать писать, чтобы из нее не выпасть. Почему он появился, зачем он меня туда затащил – этого объяснить нельзя. Этого человека звали Яша Виньковецкий. Царство ему небесное.
А потом, когда уже я стал начинающим писателем, и оттепель все еще теплилась, шли мы как-то с приятелем Сашей Кушнером из литобъединения. Я узнал про свое происхождение. У меня мать – дворянка, отец – почетный гражданин. Стал ему пересказывать, ничего не имея в виду. Саша молчал. Потом сказал мне великую фразу, я помню ее до сих пор: «Я такого про своих ничего не знаю, но знаю одно: пять тысяч лет мои предки были евреями». Вот это мне показалось очень существенным добавлением к скромному послужному дворянскому списку. Такая вот история.
Как-то возник разговор: был ли у меня учитель? Я хвастливо говорил: нет, у меня не было учителя, то есть я находил их в русской классике. Но такого учителя, как положено по жизни, гуру, что ли, не было. Потом у нас с Кушнером появился, наконец, учитель – Лидия Гинзбург. О чем она с нами беседовала, это понять нельзя, потому что сравнить наш интеллектуальный уровень и ее багаж с нашим было невозможно. Однако мы общались естественно. Помогал, конечно, Петербург, потому что Петербург оставался всегда Петербургом, эти камни несли за собой культуру. Писатель – это, прежде всего, читатель. Что он начитал – с особой страстью, с особой способностью к чтению, – то и есть.
Михаил Слонимский. Последний живой Серапион из группы писателей 20-х годов «Серапионовы братья». Что он для меня только ни вытворял, при этом был не самого смелого десятка. Ради меня он делал то, что не мог сделать ради себя. Невозможно забыть, как в 1963 году он просил Георгия Маркова не уничтожать меня. В 20-е годы он Георгию Маркову помог. Мою первую книжку объявили формалистской, и Марков должен был со мной расправиться. Это было в то время, когда он приехал от Политбюро «шерстить» Ленинград. Вот в это время к нему подошел Михаил Слонимский и попросил за меня. Я помню его лицо, он весь трясся как осиновый лист. Но он попросил, а Марков выполнил.
И опять появляются эти самые евреи. Я как-то спросил свою подругу: «Скажи мне, наконец, кто вы такие?» Она говорит: «А вот и не скажу». Все это так хитро. В 68-м году на каком-то дурацком выступлении в какой-то библиотечке (были тогда такие, за это платили 15 рублей за выступление) – у меня вышли уже кое-какие книжки в Ленинграде – была встреча с читателями, все это в тесноте. Вдруг вижу – сидит благородная красивая седая дама. Сидит, и когда какие-то читатели что-то вякают, она прыгает на стуле от негодования, но молчит. Я вижу, что она кипит и молчит.
Что такое? А я перед этим выступлением получил роскошное письмо от читателя, самое лучшее в своей жизни, такое изысканное, настоящее. И вдруг она все-таки не выдержала и задала какой-то вопрос или реплику подала какому-то критику из зала. После вечера я подошел к ней и спросил: «Так это вы написали мне это письмо?» И до самой ее смерти она добровольно стала моим литературным секретарем. Елена Самсоновна Ральбе знала три языка, книги иностранных авторов читала в подлиннике. Она была намного старше меня – 1895 года рождения. Она восстанавливала для меня рукописи аккуратным архитектурным почерком. Почему она появилась в этот момент? Моя мать ее ревновала, а она ревновала мою мать, будучи на 10 лет старше моей матери. Это какое-то чудо. Ее эстафету в 1987 году, когда я оказался впервые в Америке, подхватили Присцилла Меер и Эллен Чансис, первые «битоведки», профессора Веслианского и Принстонского университетов. Про американок хотя бы не надо знать, еврейки ли они.
Положим, у меня не чистая русская внешность. Что-то есть от татарского ига. Я даже хотел написать книгу с точки зрения русского человека, которого иной раз принимают за еврея, и назвать ее «Похожий на еврея». Однажды был у меня замечательный эпизод. Чудный дядька приехал из Израиля, один из основоположников израильской литературы – Арон Аппельфельд. Мы друг другу понравились с первого взгляда. Он мне чем-то напомнил моего друга Юза Алешковского. Мы познакомились на приеме, который устраивала чудная женщина, израильский посол в России Ализа Шенкар. Арон начинает этот разговор:
«Может, бабушка, может дедушка?»
«Вы знаете, я бы и рад, но не получается, не складывается».
Он посмотрел на меня и говорит:
«Сделаем!»
Наступили тяжелые времена, потому что заканчивалась оттепель, на которую была еще какая-то надежда. Появился Юз Алешковский. Как он появился? Очень просто. Он увидел меня, когда я был с чудовищного бодуна и, как сейчас помню, накормил меня грибным супом. И с 1968 года и по сей день у меня более близкого друга нет. Я сам его выпихивал за границу, потому что ему бы не простили «метропольские» дела. Он уже написал книги «Рука», «Николай Николаевич», они ходили в самиздате, он скрывал авторство. У него был вызов через жену. Но он колебался, как настоящий русопят. А когда он уехал, я понял, чего я лишился. Во-первых, мне не с кем было поговорить, во-вторых, мне не с кем было выпить, в-третьих, мне не с кем было поесть. Я лишился аппетита, потому что из его рук я получал такое питание! До сих пор эта дружба свято сохраняется, слава Богу. Я надеюсь в будущем году поехать к нему на 75-летие в Штаты, в Коннектикут.
…Вдруг в дверь кто-то стучится, и передо мной стоит человек с черной бородой, как бы теперь сказали, с ярко выраженной южной внешностью. Оказалось, это мой поклонник и читатель Юрий Карабчиевский. Он узнал, что мы живем в соседних домах, и пришел первым. Юрий помог мне переправить «Пушкинский дом» на Запад. В своей лаборатории он переснимал мою книгу на фотопленку. Потом он первый написал о «Пушкинском доме» еще до его публикации в «Гранях». Зачем? Что ему было надо? Каким ветром его занесло?
Когда осенью 1986 года меня впервые выпустили на Запад, я был абсолютно измучен десятилетним запретом, невыездом за границу, всего боялся – я не люблю, когда так говорят другие, но сам произнесу: совок, впервые пересекающий границу.
Я был уверен, что в Западном Берлине меня задержат. Первое, что я сделал, - закурил в аэропорту, тогда разрешалось курить только в международном аэропорту. Выкурил сигарету, потом прошел все формальности и оказался в самолете. Думал, что и там меня задержат. Дело в том, что в то время пассажиры попадали в Западный Берлин без визы, их встречал наш служащий из посольства и перевозил через границу. Думал, вот тут он меня задержит. Это была моя первая зарубежная поездка. После всех этих страхов, ужасов открываются двери, и я вижу розы и мои книги. У меня жуткая простуда, аллергия. Кошмар. И вдруг на выходе вижу какого-то молодого небритого мужика, который говорит мне: «Пойдем!» Я спрашиваю его: «А ты кто такой?» – «А я тебя видел, когда я был маленький, ты заходил к моему дяде». Натан Федоровский, так звали небритого мужика, оказался берлинским галерейщиком. Он десять дней провел со мной, больным человеком, водил меня за ручку, учил, как жить на Западе. Почему он пришел, кто ему приказал?
И вот я говорю – это все были евреи. Я хотел написать об этом главу «Еврейские ангелы». Все эти люди появлялись в моей жизни в самые острые моменты. Вот такое свойство.
При подготовке материала использована стенограмма выступления Андрея Битова на встрече с читателями в Израильском культурном центре.
Выдержка из интервью писателя:
– То есть просто статистически, потому что страна сидела в лагерях и не могла размножаться.
А. Б.Зэки не размножались. Размножался конвой. И вот это гораздо более опасный демографический взгляд. А сейчас такой отрезок времени, когда у власти находятся люди, родившиеся в промежутке между войной и смертью Сталина. Они рождены теми людьми, которые вполне верили системе, в Сталина и в свое будущее, и это довольно серьезный момент. Это поколение должно пройти. Безусловно. Потому что наши еще на чем-то другом замешаны. Война хотя бы была в памяти, это серьезное переживание. А тут такая полная уверенность в себе – легко представить систему родителей тоже. Вообще, история такая блядь, что пока в ней правда уляжется, она еще сорок раз будет переписана. И… Восстановление церквей – дело хорошее. А веру обрести без покаяния – невозможно. А этого нет как нет. Наоборот, идет огромное сопротивление – как же так, плевать в собственное прошлое, и т. д. Не плевать. А наоборот, сочувствовать ему.
Вот демография – погибшие на фронте и в зонах. Наверняка это люди в процентном отношении более качественные, чем… А что такое гибель одного человека? Это прекращение его потомства, a не смерть этого человека. Которая может быть рассмотрена, в свою очередь, как трагедия, как горе. Ну, тут мы уйдем далеко от языка. Хотя к языку это все имеет прямое отношение. Потому что кто им пользуется, таков и язык. Это нам только так кажется, что мы говорим на одном языке.
Андрей Битов
sphaerez.de
Наверх
|
|