Читальный зал
Александр Генис, конец 1990-х. Фото Ив. Толстого
|
Комната смеха
29.08.2016
«Обратный адрес» Александра Гениса (подзаголовок: «Автопортрет») вышел меньше месяца назад, но написанное и сказанное о нем (в том числе и самим автором) уже толще самой книги. И неудивительно: Генис в глазах читателей давно уже знак, жанр и прием. Его книги на прилавках не залеживаются. Концентрация афоризмов, остроумных мо и литературных философем на страницу его текста – зашкаливающая. Иногда, правда, звучащая пародией на его же манеру писать: стремление к смешному стало неврозом автора, верящего, что шутка – главный критерий яркости текста.
Новая книга написана элегантно и летуче, стремительно и так ловко, как играют в пинг-понг почитаемые Генисом японцы: все удары – слева и справа, с подрезом и подкрутом – идут в цель. Автор готов к ответу всегда.
Помню, как в Петербурге радиожурналистка спросила Гениса, придет ли он завтра на прямой эфир. «Приду», – немедленно согласился он. Журналистка немного опешила: «Но вы даже не спросили, какая тема разговора...». «Меня устраивает любая», – улыбнулся Генис с легким раздражением.
«Обратный адрес» полон блесток и наблюдений. Автор особенно хорош на поворотах абзацев, когда не навязывает свою мысль прямо, а роняет ее в профиль:
«Гоголь не хотел стать итальянцем, он хотел быть с ними. Предпочитая жить за границей, русские писатели не собирались приспосабливаться к ней. Наполненные собой и своей родиной, они любили и ненавидели ее на расстоянии еще больше».
Или: «Тогда я еще не знал и удивлялся, как неприятны люди, отобранные по одному признаку, – евреи, филателисты, болельщики».
Или же так: «Синявский категорически не соответствовал своей грозной славе. В нем не было ничего язвительного, даже острого. Лучась добродушием, он все делал с приставками – не смеялся, а посмеивался, не говорил, а приговаривал, не сидел, а присаживался, не пил, а выпивал, не ел, а закусывал, прикрывая (лагерная привычка, объяснил он) рот ладонью. Зато писателей он любил хулиганствующих – Бабеля, Маяковского, Веничку Ерофеева, а персонажей – фольклорных».
В моем шкафу тома и томики Гениса давно уже перелезли на вторую по счету полку. Другого живого автора в таком изобилии у меня нет.
Успех «Обратного адреса» настолько очевиден и заслужен, что это не стоит специального разговора.
Интересно другое – как сам автор высказывается о своем «автопортрете». И вот тут есть над чем призадуматься.
Книга построена вполне линейно – от первых пробуждений сознания в пантеоне разнообразной родни, семейных легенд и географического калейдоскопа, через всегда мучительное отрочество, заносчивую юность (как жаль, что автор не приводит примеров своих ошибок и ляпов! – читателю всегда приятно ощутить, как «мал и мерзок» был знаменитый писатель) к просторам взрослости, зрелости, опыта.
Свою новую книгу Генис в одном из интервью подносит как итоговую:
«Я все книги пишу как последние, так давно уже повелось. «Камасутру книжника» я тоже сочинял как итоговую. Но «Обратный адрес» отличается тем, что в ней меньше книг и больше людей».
Людей, вероятно, больше, вернее, имен, только люди ли это? Здесь нелепо теоретизировать о природе художественности, но согласиться с Генисом трудно. У него самого непросто с различением фикшн и нон-фикшн, о чем он лучше нас знает: «Я не очень понимаю, что такое роман и где проходит граница между фикшном и нон-фикшном».
Генис убежден, что фикшн – «это книга с персонажем, которому мы доверяем свою точку зрения».
Такова философия эссеиста, не ведающего, что есть художественное мышление. Мадам Бовари – это, разумеется, Флобер, но так обстоит далеко не у всех и не всегда. Не доверять свою, а подслушивать у жизни чужую точку зрения учит великая литература. Если же считать, что автор занимается лишь клонированием себя, в таком случае это проза поэта. С нарциссическим повествователем в центре. Или эссеистика.
И в этом смысле людей в «Обратном адресе» почти что и нет. О тех, кто все же есть, я скажу дальше.
Людей в книге заменяет массовка, ее создают многочисленные летучие тени, эпизодические попутчики на скользящем жизненном пути автора – одноклассники, соседи, сослуживцы, эмигранты. Нужны они Генису не сами по себе, но как блестки на фраке фокусника. У персонажей есть и имена, и род деятельности. Единственное, чего они лишены, так это психологии. Они двумерные и картонные. Их задача – быть названными, мелькнуть, быстро совершить какую-нибудь нелепость и исчезнуть, рассмешив читателя. В этом смысле они сошли со страниц Аверченко: такие же дураки на подмостках умного генисова театра.
Довлатов, между тем, учил обратному: быть ниже своих персонажей. Но Довлатов был художник, а Генис – эссеист. Ему не нужны противоречивые и сложные человеческие характеристики. Он не умеет (или не желает) показывать действие, играть светотенью, зато может назвать и определить, явить итог, но не процесс. Себе он оставляет мысль, остальным – кривлянье. За прямой речью героев ходить надо не к нему, а в другую лавку.
Подтвержу сказанное словами автора: «Не слушаться других, но слышать их, запоминая глупое, умное и всегда – смешное. Между тем для писателя другой – злейший недруг».
Недруг – ибо имеет собственное мнение, абсолютно Генису не нужное. Антихудожественность его мышления ничуть не мешает ему, а скорее помогает цельности и отточенности его афоризмов.
«Обратный адрес» – это эссеистика писателя, взявшего за сюжетную основу историю своей семьи. Блестящая эссеистика. Вероятно, лучшая сегодня на русском языке. Но не мемуарная проза. И слово «роман» в подзаголовке этой статьи я произношу саркастически.
«Не люблю писать о людях плохо», – объясняет Генис журналисту.
Тогда как?
«В отличие от других мемуаристов я считаю, что лучше ошибусь в другую сторону».
Правда и взвешенность, как видим, автором не рассматриваются.
Многочисленность имен не конвертируется в разнообразие персонажей. Обратный адрес в книге, в сущности, один, в единственном числе. Это память автора. Причем, не «обыкновенная», как уверяет он читателя, а снова, как во всех предыдущих его книгах, – интеллектуальная. И вырваться из этого плена ему не дано. Но он этого обстоятельства не замечает.
Среди главных удач книги – фигура отца, написанная тепло, с любовью, в обнимку. Генис-старший, прошедший бок о бок с сыном долгий путь и разделивший рижские, итальянские и американские его переживания, мог бы оттенить воспоминания сына еще сильней, если бы Генис-младший положил рядом собственные страницы и мемуарные записки отца. Александр Генис-père написал три машинописных тома мемуаров, но fils нам об этом не рассказывает. Демиург здесь лишь он один.
Но благодарность отцу, несмотря на ироничный тон повествователя, слышна в каждом эпизоде. Дань памяти и признательности принесена очень трогательно.
Преданно сопровождает автора и его первый и верный читатель и друг – жена, но роль ее тоже не самостоятельна. Подобно кошке, она время от времени мяучит, придавая тексту немного игровое критическое измерение и напоминая, что мир вне текста наполнен кем-то еще. Автор, впрочем, сам с усам.
Сложнее с многолетним соавтором Гениса – Петром Вайлем. С одной стороны, его статистически много: он высказывается, идет по жизни бок о бок, пьет и закусывает, разделяет с рассказчиком обеденный, пинг-понговый и рабочий стол (последний, впрочем, метафорически, писали они все обсудив, но врозь), однако – удивительное дело – Вайля мы знаем не от Гениса, а как-то сами по себе. Много Петра не становится большим Петром. Вайль выведен неким клоном автора.
Еще раз перечитываю важнейшее место книги – то, где неразлучная пара вырабатывает стратегию, методологию подхода к литературе. И не понимаю, где провести межу:
Петр Вайль и Александр Генис. 1980. Фото: Нина Аловерт
«Выслушав и приняв проект тотального преобразования литературного процесса по субъективному вкусу и произволу (тем самым, проект его, Гениса. – Ив. Т.), Вайль все разложил по полочкам».
Роль Вайля напоминает здесь роль интенданта.
Продолжаю цитату:
«– Литература, – рассуждал он, – бывает советской, антисоветской и литературной.
Взявшись за последнюю, мы решили описать такую альтернативу, которая никому не служит, ничего не требует и бредет средним путем, не прекращая улыбаться и подмигивать.
– Вольная словесность, – решили мы, – отличается от невольной тем, что первая не замечает второй».
Присутствуя при рассказчике постоянно, будто не покидая комнаты, Вайль под умелым пером повествователя истончается до прозрачности, лишаясь оригинальности, воли и представления. Я готов признать такое единение (вплоть до неразличения) за стилем соавторов, но в описании одним другого это становится немотивированной игрой зеркал. И столь дородный Вайль проходит по страницам неким водяным знаком.
И только в одном месте неожиданно, словно по недоразумению, проскакивает характеристика: «подлиза» Вайль.
Живое, волнующее! Почему подлиза? Остановите, вагоновожатый! Это самое интересное, – мы ведь видели, слышали, читали Вайля. Кому, как не Генису, написать подробности!
Что это за место в «Обратном адресе»? Это очень важный этап – разрыв соавторов. Как же подано то, что давно интересует всех поклонников дуэта?
В 1990-м соавторы с огромным успехом съездили в Россию, вкусили славы и вернулись обратно в Нью-Йорк. И вскоре почему-то перестали писать вдвоем. Объяснение Гениса:
«Вернувшись из отечества, мы почувствовали, что соавторство стало нас тяготить, как нагота – Маргариту после бала у Воланда.
На то были мириады причин, но главная скрывалась от нас обоих. Теперь я думаю, что за тринадцать лет (столько же писали вместе Ильф с Петровым) наша парная личность просто сносилась от безжалостной эксплуатации. Маска была уместна на карнавале, но следующим утром она выглядела глуповато (…).
Как и для перестроечной прессы, соавторство для нас было стебом: продолжением свободной пьянки на территории солидного противника. У этого досуга, однако, оказались серьезные последствия, и я говорю не о книгах. Соавторство подразумевало (1) общность реакций и впечатлений, (2) симметрию поведения, (3) неизбирательное сродство и (4) взаимозаменяемость».
И вот тут очень важные слова:
«Первое означало, что нельзя писать одно, а думать другое и по-разному. Второе требовало от меня целовать дамам ручки, если так поступал подлиза Вайль. Третье объяснялось тем, что нам нравилось то же самое: еда, античность, смешное. В-четвертых, практика выковала общий стиль, которым мы пользовались по очереди, с трудом отличая себя от друга (…).
– Раньше был один писатель, – нашелся Петр, – теперь их стало трое: Вайль-и-Генис, Вайль, Генис.
Первый бросал вызов остальным, и прежде всего мы постарались разойтись подальше».
И тут оценим мастерство литературного укола: «Вайль решил полюбить джаз, я – одиночество». Сатирично – о друге, загадочно и томно – о себе.
Как читатель, я делаю вывод: их единство держалось в условиях ограниченного читательского круга – эмигрантской, малой России. Большая же Россия развела их, как на вокзале, когда два вора хватают у тебя чемоданы и разбегаются в разные стороны.
Но главное – здесь ни слова так и не сказано о творчестве. Оно сведено к технической стороне дела: встретились, обсудили, поставили карандашную точку на полях. Что лишний раз подтверждает старое наблюдение: остроумные люди своей подноготной не делятся. Смех – броня ранимого человека. Такой никогда исповедоваться не станет. «Я исповедую религию смеха», – говорит Генис в интервью. И нечего спрашивать его о главной причине разрыва с Вайлем.
«Религия смеха» – никакое, между прочим, не преувеличение. «Обратный адрес» населяют только те персонажи, кто несет рассказу смешное: совершив нелепый поступок, сморозив отведенную им глупость, они немедленно исчезают, чтобы никогда больше не возникнуть. И в его комнату смеха вступает уже другой несчастный. Не сравнивая их и никак не оценивая, Генис довольствуется комизмом и нелепостью каждого.
Не то чтобы отсутствие драматического мировоззрения было свойственно ему одному. Сергей Довлатов говорил им с Вайлем, упрекая их в «бесчувственности»: «Ну, хоть бы зубы у вас заболели» и «подрались бы вы когда-нибудь». Нет, зубы у них оставались здоровыми. Да Генис и не кашалот вовсе, а кит, он не кусает, а втягивает. Природное же картезианство соавторов принималось некоторыми зоилами чуть ли не за этическую отмороженность, за кому безнравственности. Но это была иная кома: за пределами анекдотичного (или вне формы анекдотичного) мир для них был малоинтересен.
Любопытно, тем не менее, что с исчезновением в книге Петра Вайля как соавтора поворачивается в «Обратном адресе» и манера повествования: динамичная и струящаяся, она под конец меняет свою проточность на стоячесть. Генис впадает в созерцание, темп событий замедляется.
Но до замедления еще далеко, музыка играет с феллиниевским абсурдом, карусели кружатся, Генис улыбается верхом на лошадке. Мир с каруселей внимательно ведь не рассмотришь, да и не надо! Гораздо комичней описать Париж как в фельетоне:
«Мы ехали по любви и необходимости. Париж придавал смысл и вес эмиграции, он был ее столицей».
Сейчас, вероятно, будут меткие характеристики, свежий взгляд путешественника:
«Русская мысль мало отличалась от Нового русского слова – разве что бумага лучше, евреев меньше, выходила реже. В редакции нас встретили как индейцев из дружественного племени и познакомили с сотрудниками. Интереснее других был критик Сергей Рафальский, напоминавший сердитого гнома. Редакция выделила ему парту в коридоре, где он сочинял ядовитые отзывы.
– Если автор этих стихов молод, – заканчивал он обычно рецензии, – он должен читать Пушкина и Некрасова, а если стар, то пусть пишет как хочет».
Дальше, надеюсь, будет ярко (или кинжально) про Первую волну, соавторы наверняка пойдут знакомиться с ветеранами, ведь в Париже еще здравствуют критик Владимир Вейдле, двоюродный брат Набокова Сергей Сергеевич, мимолетная любовь Цветаевой Александр Бахрах, танцовщик Сергей Лифарь, вдова Георгия Иванова Ирина Одоевцева и десятки других интереснейших беглецов от советской власти.
Но нет, Рафальским все впечатление ограничилось: «Отдав дань вежливости Первой волне…»
Почему? Потому что иначе потеряется комический эффект. А смех есть Бог. Причем, Бог поспешный и не слишком внимательный. Иначе он удержал бы длань рассказчика от искажений.
Позволю себе несколько придирок и поправок. Прозаик Владимир Марамзин в ярости действительно замахнулся стулом, но не на Андрея Синявского, а на его жену Марью Розанову, а вступившийся Синявский съязвил: «Вы бы, Марамзин, так на прокурора поперли».
Анекдот этот с полновесным намеком, ибо Марамзин на суде покаялся и выступил с разоблачением своих буржуазных защитников, за что (по слухам) предварительный срок ему был зачтен, и он улетел в Париж. Так что фраза Гениса: «Дерзкий авангардист Владимир Марамзин, отсидевший свое за самиздатский пятитомник Бродского» – нуждается в принципиальной поправке. Но это же фу, все равно как анекдот комментировать.
Принцип быстро нахохмить и идти дальше оставляет за стремительным автором дымящиеся руины. Тюрьма на Шпалерной в Петербурге превращается у него в московскую Бутырку, куда он помещает никогда не сидевшего там Ленина, чтобы сделать его виртуальным соседом нашего общего начальника Юрия Гендлера, также сидевшего не в столице, а в Ленинграде, где в подвалах бывшей Окружной тюрьмы (ныне Большой дом с примыкающими к нему зданиями) действительно сохраняли мемориальную камеру Владимира Ильича.
От аккуратности в обращении с историческими фактами шутка Гениса не потускнела бы.
Парижские встречи. Владимир Максимов – шарж, Лимонов – шарж, Виктор Некрасов – шарж, Олег Целков и Михаил Шемякин – шаржи. Надо ли было иначе? Не знаю, я не автор, но впечатление у меня как от колоды быстрых карт.
Только Синявский подан тепло, с умилением, как родной.
А карты тут далеко не случайны. Генис сам об этом пишет:
«Чтобы придать нашей эстетике стройность и наглядность, мы изготовили писательскую колоду. В ней каждой масти соответствовало литературное направление, каждой карте – свой автор. Солженицын у нас считался тузом отведенных реализму бубен. Бродский тоже был тузом, но пик, которым в нашем раскладе соответствовал высокий модернизм. Трефа досталась питерским. Королем мы назначили Валерия Попова, дамой – Довлатова, и даже он не роптал, когда чуть позже мы этими картами играли с ним в подкидного дурака».
Может сложиться неверное впечатление, что я Гениса ругаю. Ничуть не бывало, я его хвалю! Просто эпизоды с безымянными и непроверяемыми персонажами удаются автору, как мне кажется, веселей:
«Из его (неважно в данном случае чьих. – Ив..Т.) путевых воспоминаний мне больше всего нравилась история про судового замполита. Заблудившись в Гонконге, он, опаздывая на корабль, нанял велорикшу. Боясь показаться сагибом, моряк не забрался в коляску, а усадил туда очумевшего возницу, который указывал крутящему педали замполиту дорогу к пристани».
Называя персонажей подлинными историческими именами, Генис берет на себя долг отвечать за чужую честь. Не отправятся ли персонажи на поиски автора?
Некоторые могли бы, но тут я первый встану на его защиту – за один хотя бы эпизод с генеральшей Майоровой. У нас в Праге эта фамилия звучит с особой исторической зловещестью. Александр Майоров руководил в августе 68-го одной из советских армий вторжения в Чехословакию. А после оккупации жил в Риге. И в его-то квартиру студент Генис однажды и попал:
«Майорова любила принимать экзамены на дому – из демократизма и чтобы показать трофеи. Генеральская чета жила напротив памятника Ленину в сдвоенной квартире, занимавшей весь этаж некогда доходного дома. В дверях мы столкнулись с хозяином. Поклонившись на всякий случай в пояс, я громко поздоровался.
– Ы-ы, – ответил Майоров, но я, начитавшись Гашека, ничуть не удивился, думая, что генералы не владеют членораздельной речью. (…) В приоткрытые двери виднелась анфилада комнат, уставленных стеллажами с богемским хрусталем. Столько посуды мне довелось видеть только в Павловском дворце.
– Чехи надарили, – объяснила Майорова, – и как было им отказать?! От такой чумы избавили».
Эпизод дорогого стоит. И он только с виду, по форме хохмаческий. Не знаю, правда, осознает ли автор, насколько выше цена анекдота, помещенного внутрь трагедии. Щепотка соли, шутили когда-то, брошенная в кружку с пивом, заметно улучшает свой вкус.
Но, может быть, самые приятные страницы книги те, где Генис элегически рассуждает об утраченном, криво и неточно запомненном – словом, когда сбавляет свой победительный тон и становится ранимым, неуверенным, человечным:
«Живя в Латвии, я не удосужился понять ее внутреннего устройства, выдающего северные – эддические – корни. (…) Только задним числом, извне и много лет спустя я узнал в приморских дачах затейливую архитектуру викторианской готики. Лишь попав в германскую Европу, я понял, что в ней вырос, и не зря кроме бабушки я больше всего тосковал по оставленным в Риге ганзейским амбарам».
Под музыку и температуру такой изысканной прозы я снимаю перед мастером свою недостойную шляпу.
Один из своих сборников Генис озаглавил так: «Иван Петрович умер». Это означало, что с постмодернизмом скончалась та былая литература, которая описывала, как Иван Петрович встает, подходит к окну, почесывается. Реализм, натурализм, описание мира через предметное безнадежно устарели. И Генису это любо. Стоит ли в таком случае ждать от его книги каких-либо героев? Вот их и нет.
Но автор уверен, что отсутствие в книге цитат способно лишить «Обратный адрес» родового признака эссеизма.
Генис – сказочник. Его миниатюрные миры населены послушными гномами, подметающими дорожки для его прогулок и следящими, чтобы в эту сказку не забредали герои из соседних. Психология его персонажей заменена отведенной им ролью. И нужен ему только хеппи-энд. Все должны успеть домой до грозы.
Да он и сам – герой Жюля Верна: всегда бодрый, вечно неутомимый, перечитавший и выучивший все попавшееся на жизненном пути, но так и не утоливший жажду познания. Может ли такой автор писать о каких-то там людях!
Однажды, лет двадцать назад, Генис приезжал в Прагу. И, конечно, в первые же три дня обошел ее всю из конца в конец, не оставив без визита ни один закоулок. Я случайно повстречал его во время такой прогулки в Старом городе, но, посмотрев на его лицо, сделал шаг в сторону и не окликнул. Он шел прямо, со счастливой улыбкой, с сияющими и словно не видящими глазами. Паганель! В руках его была початая коробочка с кефиром. Реальная Прага ему была не нужна, он намечтал ее сам и теперь передвигался внутри мечты. Позвать его – значило бы разрушить амок.
Амок, между прочим, анаграмма и зеркало комы.
Иван Толстой
|