Читальный зал
Фото pixabay.com
|
Размышления о жизни и смерти
27.12.2021 Все мы движемся в одном потоке, и каждый рано или поздно выпадает из него. Но остающимся нужно честно играть свою роль до конца – и это залог бессмертия
Да, люди умирают. Приходится это признать. А в последнее время это понимание становится как бы хроническим.
Люди умирают – родные, друзья, отдаленные знакомые или вовсе не знакомые, но те, чьи имена и лица знакомы нам как проходящие по разряду «медийных персон».
Все чаще и чаще они умирают. Или это просто так кажется? Так же ведь и всегда кажется, во все времена, не так ли.
И ты, натыкаясь в интернете на изображение чьего бы то ни было знакомого лица, всякий раз, пока не поймешь, что это всего лишь кто-то решил обновить свою «аватарку», вздрагиваешь и прикрываешь рукой рот, заталкивая обратно рвущееся наружу громкое междометие.
Тебя все чаще и чаще настигает та или иная горестная весть, и ты в какой-то момент с ужасом понимаешь, что тот участок души, по которому со свистом лупит эта безжалостная плетка, перестает чувствовать боль и что твое сердце постепенно покрывается грубыми и жесткими мозолями.
Эпидемия? Ну да, конечно. Но мне кажется, что эпидемия все же не главная причина этого горестного «исхода». Она лишь катализатор этого неостановимого процесса, хотя и, надо признать, довольно мощный.
Я постепенно начинаю понимать, – поздно, я знаю, но что делать, видимо, я человек позднего развития, – начинаю понимать, что это явление, в общем-то, поколенческое. Успокоительно, конечно, все сваливать на ненасытные хищные вирусы, но…
Я хорошо помню свои первые соприкосновения со смертью.
Самое, кажется, первое из них, – мне тогда только что исполнилось шесть лет, – это скорбный голос диктора Левитана, сообщившего о кончине вождя народов. Радио с утра до вечера рассказывало мне о том, что Сталин – наш отец. А стало быть, и мой. Я так и понял, что умер отец. Тем более что собственного отца я тогда видел очень редко, только по выходным. Он уходил из дома, когда я еще спал, а приходил, когда я уже спал.
Выходило так, что у меня было два отца и один из них умер.
Особо огорчиться, впрочем, не получилось. Одна из соседок по коммуналке, Клавдия Николаевна, бывшая выпускница Екатерининского института благородных девиц, чей муж и брат сгинули один в Норильске, другой на Колыме, настолько неприкрыто радовалась в тот день, что и мне показалось, что в смерти, в общем-то, ничего особенно страшного нет. Некоторые этому бывают даже рады.
Что я запомнил из тех дней? В общем-то, ничего, кроме огромной резиновой кислородной подушки темно-зеленого цвета, которую мама притащила из аптеки. Подушка показалась мне красивой и торжественной.
Это было уже за несколько дней до бабушкиной смерти. И так случилось, что я стал ее свидетелем.
Мы с бабушкой спали в одной комнате. Среди ночи я проснулся, чтобы сходить в уборную, и обратил внимание на то, что не слышу ставшего уже привычным для меня бабушкиного громкого хриплого дыхания.
Я как-то сразу все понял и стал будить родителей.
Это была вторая после смерти отца народов смерть близкого человека.
Чуть позже был в моей жизни такой период, – и довольно долгий, – когда я смертельно боялся умереть (каламбур случаен), причем умереть именно во сне.
Я даже помню, с чего это началось. Не с бабушки, как ни странно.
Было это так.
Сидела у мамы соседка Раиса Савельевна и говорила: «Представляете себе – Матвей Маркович, муж Ольги Львовны, лег спать, заснул и уже не проснулся. Ужас какой! Всего пятьдесят два года!»
С этого момента страх заснуть и не проснуться на долгое время стал самым главным страхом, заслонившим все прочие, включая дикий страх забыть текст торжественной клятвы, которую требовалось без запинки, четко и громко произнести наизусть на церемонии приема в юные пионеры.
Смерть страшила и в то же время завораживала. Я помню, с какой стремительностью, с каким замиранием сердца, с каким первобытным ужасом, наспех перемешанным с диким любопытством, несся я в ту сторону, откуда доносились до меня духовые и ударные звуки Шопеновского марша.
Потом наступила эгоистичная и придурковатая, с притупленным воображением, юность, и тема смерти отошла в сторонку. Лишь изредка в сердечную мышцу на мгновение вонзалась раскаленная иголка: «Неужели мои родители когда-нибудь умрут?» И липкая тоска поднималась из хтонических глубин естества. Но тут же бодрый, хотя и не слишком искренний голос внутри тебя говорил: «Да ну! Чушь какая! Этого просто не может быть!» И я, конечно же, облегченно вздыхал, и какие-то совсем другие, куда более насущные в тот момент вопросы овладевали мной.
Ну, а где-то вокруг сорока мы стали одних за другими хоронить родителей. Своих собственных и родителей своих друзей. И эта неостановимая церемония длится, в общем-то, по сю пору.
Горький, но очень важный и значительный опыт сиротства постепенно становился нашим общим опытом, опытом, иногда лишавшим сна и покоя, а иногда отзывавшимся сейсмическими толчками творческой энергии.
Провожать за горизонт представимого своих сверстников до поры до времени если и приходилось, то крайне редко, и каждый раз основным чувством было не чувство непоправимой утраты, а скорее, как ни странно, чувство изумления: «Как это так? Разве так может быть? Разве ж так бывает?» Как будто бы хоронил самого себя.
И лишь теперь я дозрел до простенькой и ужасно банальной, но серьезной и, в общем-то, точной метафоры.
Я понял, что я, что все мы волей объективных, то есть возрастных обстоятельств сидим на сцене в составе оркестра. Сидим каждый со своим инструментом, со своими нотами. И мы играем.
И я понял, что мы играем какую-то вещь, по некоторым внешним признакам похожую на одну хорошо всем известную гайдновскую симфонию. И что мы все, как и в той самой симфонии, постепенно, по одному, задуваем каждый свою свечку и покидаем сцену по молчаливому, но хорошо понятному знаку кого-то, кто незаметно для постороннего глаза выглядывает из-за кулисы.
И я понял, что об очередности думать не надо – это не наша с вами забота. Это та очередь, которую устанавливаем не мы.
И я понял, что пока мы все еще тут, на этой сцене, каждый из нас, сколько бы нас ни оставалось, должен продолжать исполнять свою партию – по возможности честно, усердно и вдохновенно.
И я понял, что если у нас получится играть с таким чувством, как будто музыка никогда не закончится, она и не закончится.
Лев Рубинштейн
snob.ru
Наверх
|